Ещё один ВОЗВРАЩЕН в строй! И Маша счастлива, и мы все довольны.
Сварили мы тогда ведро подосиновиков, маслицем заправили, лучка не пожалели, перчиком припорошили, уксусом сдобрили, и картошечкой рассыпчатой это дело усугубили, и водочкой из хрустального графина запотевшего по всем рюмочкам прошлись.
Два часа хруст стоял ослепительный, а потом все отвалились и наперделись всласть.
А Серёга из нашей компании, уходя, всё сокрушался, что он пятнадцать лет женат, а до сих пор у жены куночку не видел, не разрешает она ему смотреть. И вот сейчас он решил положить этому конец («Где наш конец?») и постановляет отправиться к ней и, проявив последовательность и осмотрительность, разложить её на койке и всё досконально там распердолить.
И мы Серёгу благословили. Мы его Галку знаем. Сейчас она ему самому рожок в тушку вставит, уксусом облагородит и всё там потрогает, расшевелит и распердолит.
А Толик отправился к очередной бабе. Наверное, только затем, чтоб получить в торец. Приходит Толик к бабе, дверь раскрывается, и Толик получает в торец, распластавшись в воздухе. Конечно, не везде его приветствовали подобным образом, но иногда бывало. На каждой экипажной пьянке он обязательно представлял заму свою новую бабу: «Моя жена». И зам смущался, расшаркивался, ручки лез целовать. Может, нравилось Толику, что зам каждой его бабе ручки целует. Уж очень он настойчиво её к нему подводил и всё норовил встать так, чтоб у неё ручки были не заняты.
Я уж не знаю, на какой Толиной бабе зам сломался и потерял интерес к этой стороне Толиного существования.
А всё оттого, что Толя развелся со своей первой женой при весьма интимных обстоятельствах.
Как-то в отпуске отправился он с женой и компанией в лес на шашлыки. Наелись, и Толя в кусты захотел. Пошёл он туда, штаны спустил, сел и, только поднатужился, чтоб метафору выдавить, как почувствовал неудобство какое-то, веточка, что ли, по голой жопе елозит; он, не оборачиваясь, её рукой отводит, а она ни в какую, ну тогда он по ней — тресь! — а она его возьми и укуси, потому что это не веточка вовсе, а гадюка.
Толя — совершенно белый, с трясущимся нутром, в собственном дыму — из кустов выполз без штанов и на четвереньках, а на его чувствительной заднице красовались две капельки крови — следы гадючьих зубов. И все тут всполошились — что-то надо делать,— решили, что надо высасывать, и решили, что высасывать должна жена, а она в руках билась и кричала, что у неё пародонтоз и все дупла червивые, и ни в какую не сгибалась до нужного места даже силой. Отчего задница распухла, а потом сама как-то угасла, улеглась, опала, то есть частично излечилась, видимо, от злости.
Разозлился Толя на жену за то, что она не захотела ему яд из жопы высасывать.
И тут мы с Толей были солидарны. Позор! Жена не хочет у мужа яд из жопы высасывать! Я считаю, что это неправильно и даже ненормально. По-моему, если есть в жопе яд и есть жена, то совершенно нормальным будет его высосать.
И не только я так считаю, все вокруг в этом уверены, весь посёлок, который обсуждал проблему высасывания яда из Толиной жопы недели полторы.
Были, конечно!
Были, конечно, отдельные моменты или даже мгновения, когда многие наши дамы полагали, что жена военнослужащего или его подруга должна быть готова ко всему. В любой момент её мужа или хахеля могут во что хочешь опустить или над ним могут совершить какой-нибудь акт морального и физического насилия. И тогда она с ним должна его поделить, примерив на себя смирительную рубашку, в которую его собираются облачить, вылив на себя ведро дерьма, которым его собираются окропить.
Но потом ветер, что ли, менялся или положение облаков на Марсе, и те же самые дамы начинали полагать, что какого чёрта тратить свою молодость, мораль и упругое тело на этого зачуханного обормота, когда их можно с большим толком потратить где-то рядом ещё.
И тратили.
И если какая-нибудь слишком увлекалась и снабжала полпосёлка венерическими недомоганиями, то её — лилейнораменную — в 24 часа — выселяли с треском в тканях из нашего лучезарного городка. За подрыв боеготовности.
Именно — за подрыв! И за потери среди личного состава!
А как же!
Чёрт побери!
Что вы себе возомнили! Пенистые члены — членистые пены!
Ради чего мы, по-вашему, существуем?
Мы существуем ради нашей боеготовности. Мы ходим, бродим, дышим — ради неё.
Для неё же мы едим, пьём, а потом с лёгкостью отправляем естественные надобности, то есть грациозно гадим.
А лечили от подобных неприятностей только на БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕ — в Мурманске или ещё дальше, может быть, даже в Ленинграде, в Военно-морском орденоносном госпитале имени Жоржа Паскаля (или, может, не Жоржа) в девятом отделении, где в моё время самый лохматый сифилитик матрос Карапетян, повышенной угреватости, старательно клеил картонную коробочку, а потом опускал её на верёвочке в окошко с запиской: «Палажите, пажалуста, сюда адну сигарэту» — и где дежурный врач, увидев вновь поступившего разносчика заразы, кричал:
— Карпинский! Опять?! В пятый раз?! Я что, нанялся, что ли, твой свисток прочищать? Только ампутация! Сестра! Сестра! Карпинского готовить к ампутации! На стол суку! Я тебе выскоблю эту любовную железу!
И выскабливали — будьте покойны.
А на большом противолодочном корабле «Адмирал Перепёлкин» перед гигантским строем старпом выводил трёх матросов, которые в погоне за половыми успехами раскроили себе головки членов и вшили туда стеклянные шарики, и всё это безо всякого наркоза. Старпом заставил их снять штаны и показать всем это армейское уродство, потом он скомандовал корабельному врачу: «Два шага вперёд! Кругом! Майор медицинской службы Бобров! Отрезать им хуи напрочь!»
И отрезали.
А всё это получалось, я считаю, потому, что не проводилось встреч с ветеранами войны и труда. Если б больше было встреч, меньше было б венерических заболеваний. Где-то у нашего зама даже валялось исповедальное исследование, посвящённое этому исподнему и злободневному педагогическому вопросу, и один из выводов гласил: больше встреч!
А встречаться можно хоть в нашей казарме. Вы ещё не были в нашей казарме? Ну, не всё ещё потеряно, сейчас я вам её опишу. У нас как входишь — сразу натыкаешься на невыразимо огромный гипсовый бюст В. И. Ленина. Он стоит на кумачовом постаменте, зловеще подсвеченный лампочками со всех сторон. Блеск такой, что глаза слезятся. Направо — гальюн с дерьмом и сундучная-рундучная, куда матросы баб таскают и всё такое. А налево — ленкомната, где воины проводят время за чтением политической литературы. Там потолок набран витражами, изображающими — с поразительным мастерством — картины битв в Великой Отечественной войне, причём все герои своими лицами походили или на командира, или на зама, или, в крайнем случае, на старпома, потому что художники все свои, с нашего экипажа, где ж им другие героические лица взять? Вот они и намалевали.
Так что обстановка очень располагала.
Так нам и начпо Северного флота заявил, проверив нашу ленкомнату.
— У вас,— сказал он,— обстановка располагает,— и все сейчас же закивали головами, как ящерицы-круглоголовки в период брачных игр, и заулыбались, и наш зам как-то особенно сильно головой задёргал, завращал и при этом всё что-то лопотал, лопотал — ни черта не разобрать, кроме одного слова — «очень».
— Очень… чоп… на-птух!… и…— говорил он,— очень! — А потом с ним родимчик случился.
Не у всех, конечно, замполитов внешний вид начальства вызывал такие содрогания члена и сознания, у некоторых, наоборот, развивалась инициатива и какая-то особенная задористость козлиная и сволочная прыть.
Как-то вели главкома под руки по главной улице нашего городка. (Почему «вели»? А потому что сначала его везли на машине, а потом у неё бензин кончился — шофер не успел заправиться, потому что это был совсем не тот шофер, которого должны были под главкома подготовить, того — долбоёба — куда-то дели, а этот просто на глаза попался, его и заграбастали, а он проехал метров пять и говорит на ухо старшему над церемонией: «У меня бензин кончился»,— а старший не растерялся: «Товарищ главком! Давайте пешком пройдёмся, здесь два шага». И прошлись.)
А улица как вымерла: всех загнали по норам, а в подъездах выставили вахтенных не ниже капитана третьего ранга, чтоб они никого не выпускали, а то вылетит какой-нибудь наш албанец с ведром мочи и артиллерийского кала, споткнётся и ведро главкому под ноги вывалит.
И вот на пустынной улице — где-то там далеко — показался заблудившийся, видимо, замполит.
Заметив главкома и свиту, он сперва заметался, как кот перед собачьей упряжкой, не зная, куда ему вломиться, а потом отчаянным прыжком, выставив входную дверь, влетел в оранжерею — ту, что рядом с тыловым камбузом, сорвал там длинный, кривой, как казацкая цацка, огурец и, одним махом взметнувшись на косогор, оказался перед главкомом, размахивая этим своим поэтическим приобретением.